И убегает.
Выпив «килишек», Юзефа с удовольствием крякает. Потом она спрашивает Юльку, кто были те паны, которые дожидались новобрачных у входа.
— Так это ж наши лакеи! — отвечает Юлька.
— А почему на них храки надеты?
— Ну как же! В хорошем ресторане лакей всегда во фраке! — объясняет Юлька. — Видели того, кто меня на руках держал? Это Станислав, старший лакей. У него аж два фрака: на будни и на праздник. Ох, он и бережет их! Ведь без фрака его в приличный ресторан не возьмут.
Мимо каморки Анели Ивановны все время пробегают туда и обратно лакеи с подносами, уставленными кушаньями и бутылками, которые они несут посетителям в зал. Из зала доносится музыка — скрипка и рояль. Но, наверно, — наверно! — в зале не так весело, как здесь, в каморке под лестницей, куда время от времени вбегают на секунду то Анеля Ивановна, то Степан Антонович.
В одну какую-то минуту они появляются оба, словно какое-то счастливое облако, соединив, внесло их одновременно. Они весело кивают нам, — сейчас они убегут…
— Горько! — раздается от двери веселый мужской голос. — Горько!
И за спиной новобрачных появляется Вацек! Тот Вацек, который пропал с самого 1 мая!
Он стоит в дверях, рыжий, худющий, заросший, но веселый, как всегда, и улыбается во весь рот!
— Ваць… — узнает Юлька и восторженно хлопает в ладоши. — Ты пришел?
— Да. Пришел.
— Откуда? — ахает Анеля Ивановна.
— Оттуда. Все расскажу подробно, когда меня накормят. Знаете, в тюрьме был очень плохой ресторан… Но послушайте, — что я вам сейчас сказал? Я сказал: «Горько!»
— Горько-о-о! — подхватывают из кухни. — Горько!
Степан Антонович наливает вина в две рюмочки. Берет одну себе, другую подает Анеле Ивановне. Они выпивают вино, глядя неотрывно друг другу в глаза. Потом Степан Антонович кладет руки на плечи Анели Ивановны, они целуются, и Степан Антонович ласково прижимает ее голову к своей щеке. Все это длится одну секунду…
— Степа! — кричат Степану Антоновичу. — Бифштекс на девятый столик! И консоме с пирожком — на одиннадцатый.
И все разбегаются, каждый к своей работе…
— Ну, какая была свадьба? — спрашивает меня дома мама.
— Чудная! — говорю я.
Я и сегодня думаю, что эта свадьба была чудная. Одна из самых чудесных свадеб, какие я видела в жизни. Потому что — счастливая!
Глава двадцать первая. ЭКЗАМЕН
Приходит 5 августа, и меня ведут на экзамен. Не в женскую гимназию, а в институт. Институт этот считается выше, чем гимназия. Из-за этого института у нас дома идут жаркие споры с утра до ночи!
— Все твои выдумки! — говорит мама папе. — В женской гимназии ей будет лучше: там таких, как она, много, и отношение лучше.
Я настораживаюсь: каких это «таких, как я»? Чем я особенная?
Но папа в этом вопросе просто как скала!
— В институте учебная программа больше!
— Подумаешь, программа… — пренебрежительно говорит мама. — Ты бы ее еще в мужскую гимназию отдал, там программа еще больше.
— И отдал бы! Да не берут туда девочек… А в институте программа по математике значительно большая, чем в женской гимназии: проходят даже небольшой курс тригонометрии.
— Тригонометрия… необходимо это для девочки!.. — пожимает мама плечами.
Папа вдруг сердится:
— Да! Необходимо! Без математики нет мышления, а без мышления нет человека!
В итоге этих споров победил папа: мои бумаги подали в институт. Когда знакомые, в особенности моего возраста, спрашивают, почему в институт, почему не в гимназию, мне как-то неловко. Что я могу ответить? Что без математики нет мышления, а без мышления нет человека? Я отвечаю скромненько: так хочет папа, а он, наверно, лучше знает…
Скажу здесь к слову. С тех пор прошло более шестидесяти лет, и я свято чту память о моем отце. Он прожил долгую, хорошую жизнь, он не раз совершал поступки, которые можно смело назвать героическими (об этом я расскажу в другой книге), он умер, презирая своих палачей, не унизившись перед ними ни на секунду. Но вот в этом — в выборе учебного заведения для своей единственной дочки — он был неправ. Я проучилась в этом проклятом институте семь лет, я перенесла в нем много унижений и несправедливостей. А математика, как там ее преподавали, была такой же суррогат, как желудевый кофе… И математике и мышлению я научилась уже гораздо позже, в высшем учебном заведении, а в особенности в жизни.
5 августа мы с мамой отправляемся в институт на экзамен. Когда мы уходим, папы нет дома — его в четыре часа утра позвали к больному и он еще не возвращался. Он оставил мне записку, нацарапанную его неразборчивым почерком:
…Пуговка!
1) Спокойненько, спокойненько!
2) Думать! Не подумав, не отвечай — скажешь глупость!
3) Если очень перепугаешься, вспомни Муция Сцеволу или маленького спартанца с лисицей: им было хуже, но они не подали и виду.
А в общем — все будет хорошо!
Папа
Меня провожает весь дом — Юзефа, Поль, одноглазка Кики. Из всех окон машут соседи. Карман у меня набит, как подушка: все дали мне что-нибудь «на счастье». Юзефа — завернутый в бумажку кусочек какой-то сухой черной гадости («Это священное!»), Поль — морскую раковинку, мама — фарфоровую фигурку зайчика. Старая Хана принесла нам утреннюю порцию бубликов, и один из них, самый золотистый и пузатый, она просит меня положить в карман «на счастье».
От всей этой торжественности мое волнение все усиливается. У меня нет в голове ни одной веселой, смешной мысли! Одно трепыхание и страх!
Мы идем с мамой по улицам. Страх мой перед экзаменом все растет: меня даже слегка тошнит, и у меня начинает болеть живот — не сильно, а как-то тягуче, тоскливо. И совершенно непонятно, почему на улицах все — как всегда! У сквера стоит «халвишник»; его обступили мальчишки, они умоляют дать им облизать нож, которым он отрезает покупателям халву. Из часового магазина хозяин выбежал за ушедшим было покупателем, которого он боится упустить:
— Верьте совести! Себе в убыток: за три рубля семьдесят копеек отдаю. Берете?
В дверях галантерейных лавок приказчицы зазывают покупателей на разные голоса, выхваливая по-польски свой товар:
— Парасолики! Бутики! Кошули! Корунки! Встонжки розмаиты! (Зонтики! Ботинки! Рубашки! Кружева! Ленты разные!)
А я иду в институт на экзамен. Как на смерть… Хорошо папе писать про Муция Сцеволу — тот говорил с врагом, бесстрашно положив руку в огонь, рука горела, но Муций был спокоен! И про маленького спартанца тоже — лисица, которую он скрыл в складках своего платья, прогрызла и порвала ему когтями живот, но он ничем не обнаружил этого перед учителем в школе… так я же тоже не обнаруживаю! У меня живот разбаливается все пуще, я ведь молчу! Но экзамена я все-таки боюсь… Я тихонько пожимаю мамину руку, но у мамы рука холодная как лед, и, кажется, она боится за меня еще больше, чем я сама.
В писчебумажном магазине мама покупает мне карандаш и две тетради: одну в линейку — для русского и одну в клеточку — для арифметики. Узнав, что я иду экзаменоваться, лавочница ахает: «Ну, в добрый час! Счастливо!» — и дарит мне картинку. На ней изящная женская рука двумя хрупкими пальчиками держит пудовый букет роз и незабудок. Красота!
Но вот мы пришли. Длинное трехэтажное здание с безбровыми — без наличников — окнами. Окна до половины закрашены белой краской и похожи на бельмастые глаза базарных слепцов.
В вестибюле мы встречаемся с Серафимой Павловной Шабановой, Зоей и Ритой. Мама и Серафима Павловна встречаются сердечно — все-таки они подруги с детства, а что мужья ссорятся, ну, это их мужское дело. Добродушная толстушка Зоя тоже радостно меня обнимает. Рита, кивнув мне головой, убегает с какими-то девочками, с которыми она только что здесь познакомилась. Мы с Зоей идем вверх по узорной, словно кружевной, чугунной лестнице. На площадке я оборачиваюсь назад — мама стоит в вестибюле вместе со всеми остальными мамами и смотрит мне вслед. У нее в руках моя шляпка с двумя ленточками сзади. Шляпка подпрыгивает, ленточки дрожат — это у мамы от волнения трясутся руки. Бедная моя мама…