Я делаю последнюю судорожную попытку двинуть разговор по «взрослому» руслу:
— Павел Григорьевич? Очень красивое имя!..
Но Павел Григорьевич вдруг подмигивает на ведро:
— А что это вы делали там с ведром, когда я пришел? Вы были так заняты… я даже боялся вам помешать!
— Это так… пустяки, — объясняю я, снисходительно махнув рукой. — Просто надо было утопить нескольких человек… Ужасно подлых!
— Зачем?
— А чтоб они больше не делали ничего плохого!
— Так-так-так…
Павел Григорьевич кивает одобрительно. Очевидно, он тоже считает, что подлецам нельзя позволять делать подлости.
Но тут взгляд Павла? Григорьевича падает на только что вымытое Юзефой окно, и он качает головой уже неодобрительно. Окно в самом деле вымыто плохо. Юзефа не успела протереть его как следует — ей надо было бежать на кухню, чтобы помешать супу выкипеть, жаркому — подгореть, молоку — уйти, — и окно осталось в неровных полосах.
Павел Григорьевич встает с кресла, подходит к окну, быстро достает из кармана газету и необыкновенно ловко, умело протирает этой газетой стекла. Можно подумать, что он всю жизнь только этим и занимался! Стекла сразу благодарно светлеют, как сияющие человеческие глаза.
— К-к-как вы это хорошо умеете! — восхищаюсь я.
И тут выясняется, Павел Григорьевич умеет… Ох, чего только он не умеет! Он умеет засеять поле рожью и, когда рожь поспеет, сжать ее серпом. Умеет класть заплаты на сапоги. Он умеет поставить избушку, — правда, как он сам говорит, «кривоватенькую», — и даже сложить в ней печку. Умеет ставить капкан на зверя, стрелять дичь, ловить рыбу, он умеет даже печь хлеб! Впрочем, это, по-моему, не очень нужное дело: гораздо проще купить хлеб в булочной. Услыхав это мое соображение, Павел Григорьевич смеется; на его лице, похожем на полную луну, показываются ровные белые зубы, а глаза сразу исчезают в освободившихся складках кожи.
— Ох, Саша Яновская, вы думаете, везде есть булочные?!
Оказывается, Павел Григорьевич живал в таких местах, где нет ни булочных, ни кондитерских, ни колбасных, даже почты нет! И людей тоже почти нет на много верст кругом!
— Ко мне-то все-таки люди приезжали… даже издалека.. Лечиться приезжали…
— Значит, вы доктор?
— Нет. Не совсем доктор. Я почти доктор… Учился на медицинском факультете, только доучиться мне не пришлось. Но я доучусь! Через два-три года доучусь и буду совсем настоящий доктор… Вот какая вы хитрая, Саша Яновская! — Павел Григорьевич грозит мне пальцем. — Все выспросили, что я умею, а про себя ничего не рассказали. Ну, выкладывайте, — вы-то что умеете?
Ну вот… Что я умею? Ничего я не умею… Ох, если бы я умела петь, или плавать, или еще что-нибудь выдающееся! Что же мне ответить? Что я умею, играть в крокет, прыгать через веревочку, ловить сеткой бабочек? Это всякий дурак умеет…
Я смущенно молчу, теребя бахрому диванной подушки.
— Понимаю! — серьезно говорит Павел Григорьевич. — Вы умеете ковырять диван. И — топить подлых людей в ведре с водой… Ну, а, например, читать? Писать?
Я хватаюсь за это, как утопающий за корягу.
— Умею! Конечно, умею! Очень даже умею!
— А ну, прочитайте мне что-нибудь… что-нибудь ваше любимое!
Я иду к этажерке с моими книгами. Любимое? Там много книг, и почти все — любимые. Среди них есть одна, синенькая, и называется она очень скучно: «Галерея детских портретов». Но это совсем не скучная книга, наоборот! Там описано детство разных людей из взрослых книжек: Наташа Ростова и брат ее Петя — из книги «Война и мир»; Илюша Обломов и Андрей Штольц — из «Обломова»; Марфенька и Верочка — из книги «Обрыв» и другие еще.
— Ну, прочитайте мне вслух что-нибудь очень хорошее, — просит Павел Григорьевич.
Что мне прочитать? Я очень люблю рассказ о Пете Ростове. Во время нашествия Наполеона на Россию Петя Ростов, совсем молоденький, почти мальчик, пошел добровольцем в армию. Он был добрый ко всем, ласковый, раздаривал все, что имел: перочинный ножик, кофейник, изюм. «Отличный изюм, берите, — говорил он, — без косточек». Он жалел пленного мальчишку-барабанщика… А сам какой храбрый был! Ночью, переодетый во французский мундир, поехал с другим офицером в разведку — прямо в неприятельский лагерь!.. А на следующее утро в боевой схватке с французами Петя Ростов был убит…
Об этом я и читаю Павлу Григорьевичу:
— «…Ура! — закричал Петя и, не медля ни одной минуты, поскакал к тому месту, откуда слышались выстрелы и где гуще был пороховой дым. Послышался залп, провизжали пустые и во что-то шлепнувшиеся пули… Петя скакал на своей лошади… странно и быстро махал обеими руками и все дальше и дальше сбивался с.седла на одну сторону. Лошадь, набежав на тлевший в утреннем свете костер, уперлась, и Петя тяжело упал на мокрую землю… Пуля пробила ему голову… Денисов… подъехал к Пете, слез с лошади и дрожащими руками повернул к себе запачканное грязью и кровью, уже побледневшее лицо Пети. „Я привык что-нибудь сладкое. Отличный изюм, берите весь“, — вспомнилось ему…»
Когда я читаю про себя, глазами, это описание гибели Пети, я — что таить? — всегда плачу. Но Павлу Григорьевичу я читаю это даже без дрожи в голосе: что-то подсказывает мне, что Павел Григорьевич, как папа, «ненавидит плакс».
— Ай да Саша Яновская! — Павел Григорьевич, видимо, доволен. — Читаете вы хорошо. Ну, а как пишете?
— Хуже… Неважно пишу… — признаюсь я.
Павел Григорьевич диктует мне несколько предложений. Потом смотрит, что я написала.
— Ошибок, правда, нет, но почерк! Ох, какой почерк! Как курица лапкой нашкарябала…
Павел Григорьевич задает мне несколько арифметических задач. Решаю я их не очень блестяще. В общем, Павел Григорьевич почему-то устраивает мне настоящий экзамен.
В разгар моих арифметических затруднений в комнату входит папа.
— Ну как? — спрашивает он у Павла Григорьевича. — Познакомились с моей Пуговкой?
— Даже, кажется, подружились! Правда, Саша? И знает она довольно много… Я приду завтра в десять утра — это будет наш первый урок. Думаю, что в августе ее примут в гимназию…
Так вот зачем приходил Павел Григорьевич и расспрашивал; что я умею! Какой хитрющий — я и не поняла ничего… Я очень радуюсь, что у меня будет такой учитель, с таким милым лицом, похожим на круглую луну! И столько он умеет такого, чего никто не умеет, и в стольких местах побывал, где никто не бывал!..
Но после ухода Павла Григорьевича у нас разыгрывается настоящая трагедия.
Все мы сели за стол, даже мама, накинув халат, сидит с нами. Из кухни с суповой миской в руках появляется Юзефа. Она ставит миску на обеденный стол с такой яростью, что по поверхности супа идут мелкие волны. Потом низко кланяется сперва папе, потом маме и мрачно говорит:
— Прощайте! Ухожу от вас…
— Почему? — спрашивают одновременно и папа и мама, не выражая, впрочем, никакого испуга или отчаяния, потому что Юзефа задает такие представления довольно часто.
— Ухожу, и все! Не хочу арештантов видеть!
И Юзефа начинает плакать, горестно качаясь из стороны в сторону. Я бросаюсь к ней:
— Юзенька, дорогая! Не уходи!
Обнимая меня и качаясь со мной, Юзефа причитает:
— Ох ты, моя курочка, беленькая моя, шурпатенькая моя! Я тебя берегла, я тебя растила, я тебя годовала-пестовала… Нет, плоха Юзефа — привезли немкиню: «На, немкиня, мордуй ребенка!» А теперь еще и арештанта позвали: «На, арештант, учи ребенка!» А уж арештант, ен нау-у-учит! — завывает Юзефа.
— Перестаньте, Юзефо! — стучит папа вилкой о стол. — Какой арештант? Что вы такое плетете?
— Арештант! Арештант! — кричит Юзефа с азартом. — И не стукайте на меня вилкой! Мне соседская Ольга сказала: «Наняли твои господа учителя-арештанта! Его из студентов прогнали, ен против самого царя бунтовался! Три года у Сибири держали — у самом снегу жил, арештант! И в бога не веруеть, вот какой…»
Юзефа плачет, вытирая глаза одним концом своего платка, а нос — другим концом.
А папа и мама смеются!